Печать
Рейтинг:   / 1
ПлохоОтлично 

 

bogdanov-a-a-v-staroy-penzeБогданов А. А.
В СТАРОЙ ПЕНЗЕ 

ЭХ, АНТОН!

(Из очерка).

Хорошо в августовские дни среди полей впивать аромат созревших хлебов. Золотыми шатрами маячат скирды вдоль дороги. Поблескивают посевы подсолнечников в зыбком мареве погожего дня. На высоких и сухих местах спешно заканчивается уборка проса.

Городская пролетка все время подпрыгивает по неровной проселочной дороге, застревает в глубоких колесниках. 

Цель моей поездки — попасть в с. Спасско-Александровское, где я в начале 90-х годов прошлого столетия будучи еще юношей-энтузиастом, учительствовал., «сливался с народом».

Через семь-восемь часов тряской езды спускаемся с пригорка к реке Няньге, к селу Александровскому.

Как все переменилось кругом — не узнать! Первое, что бросается в глаза, это железные крыши построек, разбросанных там и сям по всему селу. Меня охватывает волнение. Начинаю считать: «Четырнадцать... пятнадцать»… Зеленые и буро-кирпичные пятна жестяных крыш разбросаны беспорядочно, как в мозаике, и я сбиваюсь со счета. Облик деревни иной, чем прежде. Ведь тридцать лет назад, когда я здесь учительствовал, даже избы, крытые тесом, насчитывались единицами. Обычно крыли только соломой.

Въезжаем в улицу. Много новых бревенчатых изб, и среди них кое-где белые, словно выкупанные в молоке мазанки. На площади читальня и перед ней группа ребят и подростков: идет репетиция комсомольского театрального кружка. Около некоторых изб — веялки, словно деревянные птицы, гордо и важно выпятившие грудь. Веселы

78

 

ми переборами звенит гармоника. Видно, что дышится здесь радостно и легко: и потому, что праздник, потому, что урожайный год, что так ласков и солнечен день...

И невольно вспоминаю, как когда-то в один из тоскли­вых, плачущих осенними слезами дней изливал свое на­строение в стихах:

...С хрипом предсмертным ворота отворятся,
Шлепанье лаптя по грязи послышится...
Это деревня со смертию борется,
Знать, еще жизнь в ее сердце колышется.
Осень тоскливая, осень ненастная!
Холод, туманы, безлюдье унылое.
Шлепают лапти... И тени ужасные
Сердце терзают с мучительной силою.

А сейчас! Нет, я бы не узнал села моей юности...

 

I.

Весть о моем приезде молниеносно облетает — из избы в избу — все село. Особенно всполошилось старое поко­ление, деды и отцы, — одни, участвовавшие в революци­онном кружке, другие, учившиеся у меня в школе.

Большая горница председателя сельсовета Герасима Чиркина битком набита народом. Возгласы, удивления, объятия...

В горнице чисто прибрано, культурно. На стенах порт­реты вождей; накрытый скатертью стол заставлен угоще­ниями. У стены кровать: одеяла, подушки в пестрых сит­цевых наволочках. В углу — полка с книгами и газетами. Четыре стула и две длинных скамьи тесно заняты сидя­щими.

В разговоре и отдельных репликах чередуются, как в калейдоскопе, события, лица. Воспоминания прошлого переплетаются с настоящим.

Порассказать есть о чем. В годы моего учительства село Спасско-Александровское являлось одним из центров революционного движения в губернии.

Ко мне подходит весь седой, как обомшелый пень, ста­рик Игнат, вглядывается слабыми, щурящимися глазами и. крепко пожимает руку.

— Помнишь меня, Алексеич? Я — Игнат.

Игнату семьдесят лет с лишком. Он — один из немногих «стариков», участников революционного кружка, до­живший до сегодняшнего дня.

79

 

— Ну, как не помнить,— говорю я. — У тебя же в избе собирались читать «Хитрую механику».

— Вот-вот,— смеется добродушно Игнат.

Серое лицо его, исковырянное морщинами, приходит в движение. И курни бровей добродушно поднимаются на лоб.

— Меня из-за этой самой «механики» жандармы на допрос тягали. Я говорю, что грамоте, мол, не обучен, азов не разбираю. А «жандармский» в ответ: «И не надо грамоту разбирать, чтобы против царя бунтовать. Какие книжки в твоей избе читали?» Притворился я непонимаю­щим, вроде Ивана Бесфамильного... Какие, говорю, книжки? Ну, побаски всякие. Еруслана Лазаревича читали, Бову-королевича тоже... Затопал следователь: «Ты,— говорит, — мужлан, в глаза нам пылью не пороши! Знаю я, какого Бову-королевича»... 

В горнице общий смех. Молодчина Игнат! Ловко при­думал.

От разговора о революционной работе невольно пе­реходим к воспоминаниям о взаимоотношениях с помещи­ком, о прежней, нищенской, жизни.

День проходит незаметно.

*  *  *

Мягкий августовский вечер. Час поздний, завтра надо рано подниматься на работу, но деревня не спит. Ком­сомольская молодежь расходится из избы-читальни после кино. Полная луна, ныряя в перистых облачках, роняет мерцающие блики на крыши изб и придорожные вербы. Высокий деревянный журавель над колодцем тускло светится.

Сидим на завалинке избы Стенина. Сам Стенин — партиец, секретарь сельской ячейки. Рядом с ним — Антон Чиркин — беспартийный, работник кооперации, и несколько других товарищей.

Помню Антона высоким, бледным подростком с голубыми глазами и вьющимися льняными волосами. Сын .пастуха, он работал поденно у помещика на молотилке за 12 копеек в день. Всегда в лаптях, в старом коричне­вом зипунишке, Антон по вечерам забегал в школу за кни­гами для чтения. Мы вели «недозволенные» беседы о природе (о происхождении земли, животных и т. д.), рас-

80

 

крывали страницы истории человечества, обсуждали во­просы современной политики.

Но вот однажды ко мне явился помещик. В суконной поддевке и с тростью в руке, не снимая круглой серой каракулевой шапочки, он- немного нараспев и гнусавя, кежливенько пригрозил:

— Э-э-э, я должен вас предупредить. Ваш ученик Чиркин сеет смуту среди моих рабочих. Э-э... Он говорит, что не надо-де постов, что посты-де выдуманы ради выгоды богатых людей, ну, словом, ведет пропаганду. Н-да! Я этого не могу допустить. 

Предупреждение не осталось пустой словесной угрозой: через год я был арестован жандармами…

Много воды утекло с той поры. Теперь, сидя на зава­линке, мы беседуем уже о том, как поднять в нашей осво­божденной от ига помещиков и капиталистов стране сель­ское хозяйство, укрепить смычку рабочих и крестьян, поднять культуру. Говорим о кооперации, о формах рабо­ты в деревне.

Антон — статный и красивый мужик, отец крепкой семьи, может быть, дед. У него умные выразительные глаза, окладистая, с завитками борода.

— Сейчас вот партией брошен лозунг — «лицом к де­ревне»,— говорит он. — Это хорошо. Какой же помощи ждем мы от власти? Первым делом надо нам машины...

Видя, что все присутствующие выражают согласие, Антон продолжает:

— В одиночку их, понятно, не осилишь. Мы с братом — он предсельсовета — надумали организовать ком­муну. По нашей наметке выходит примерно 23 хозяйства. Эх! Трактор бы нам! Сплю и во сне вижу трактор!

Кто-то добродушно смеется: «Далеко, Антон, ты мыс­лями мечешь».

— Да, коммуну хорошо бы, но это дело трудное, —веско замечает скупой на слова и серьезный Стенин. — Надо начинать полегче, с производственной артели.

— Что же, можно и артель — не возражаю, —согла­шается Антон. — А без трактора никак не обойтиться. Вот наладим хозяйство сообща, да так разделаем под орех свою жизнь! Неужто зря столько лет по тюрьмам маялись? Да всякие горизонты рисовали? А?

Антон запускает руку в пышную, с завитками, русую бороду. Он весь преображается от наплывших мечтатель-

81

 

ных мыслей. В мягком отсвете луны видны вспыхивающие огоньки глаз. Я любуюсь им. Красавец Антон! И невольно вырывается:

— Ты, Антон, в партии?
Антон сразу тускнеет.
 

— Нет, не в партии.,.

И с оттенком виноватости добавляет:

— Как-то не выколосилось у меня!..

 

II.

Прошло пять лет. В 1930 году, в разгар борьбы за коллективизацию, я снова попал в Спасско-Александровское. И, конечно, вспомнил о «мечтателе» Антоне Чиркине. Я надеялся застать его полным энергии и сил — ведь начала воплощаться его заветная мечта. Но произошло по-иному...

*  *  *

...На вытоптанной уличной лужайке натрушена просяная солома, бродит рябая курица, осторожно оглядываясь вокруг. К дворовому плетню около навеса, где много тени, прислонен деревянный самодельный топчан, на котором, в ворохе одежды, копошится живое существо.

Я приближаюсь к топчану. Коротко остриженная мужская голова поворачивается в мою сторону. На болезненном, шафранного цвета лице глубоко запавшие глаза загораются радостью встречи.

— Алексеич! 

Я нагибаюсь к топчану. 

— Антон?! Здравствуй... 

Антон с усилием поворачивается в мою сторону, под­пираясь локтями. Неосторожное резкое движение вызыва­ет боль, но он силится сдержать себя, и только над переносьем судорожно пробегает глубокая стрелка.

— Вот радость! Помоги-ка мне, Алексеич. А то я, видишь, совсем ослаб, не могу двинуться... 

Мы крепко целуемся, я сажусь на краешек топчана, сдвигая к изголовью старые номера газеты «Правда». 

— Только и занятий теперь осталось, что газеты, — говорит Антон. 

— Голубчик, Антон, что с тобой и давно ли? 

— Да вот уж пятый год. Вскоре после твоего отъезда

82

 

отнялись и сохнут ноги. Совсем никудышным стал... Му­сор!

Острая горечь звучит в его голосе.

— Но что у тебя за болезнь?

— Доктор при рентгенте сказал, что у меня был перебит позвоночник, а потом все заросло хрящом. Все это от побоев, которые вытерпел в пятом году...

Несмотря на отдаленность времени, воспоминания сильно волнуют Антона. Он поворачивает голову в мою сторону. Мелкая мучительная зыбь обходит его лицо.

— Как нас били, как били, если бы ты знал! Сперва построили всех в шеренгу, прогнали прикладами сквозь строй. А потом добавляли поодиночке, кому сколько влезет. Меня, как коновода, били особо. До двадцати трех ударов я считал, а потом ничего не помню, потерял сознание. Только одна мысль: скорей бы конец. И еще внутри надежда теплилась, авось, останусь в живых.

Антон на время смолкает, часто и нервно дышит. На висках у него выступают капли пота.

— А теперь и надежды нет,— тихо говорит он. — Умру я, Алексеич...

Я не хочу и не могу верить таким словам. Родится желание подбодрить, сказать ему что-нибудь в утешение, влить силы.

— Ну, что ты, Антон! Ты же всегда был передовой человек, вот и газеты читаешь. Должен верить в науку: она поможет.

Антон не откликается, но, видимо, и он перестраивает себя на другой лад.

Я смотрю на его ноги, выбившиеся из-под легкого одеяла. Иссохшие и матово отсвечивающие, они похожи на ноги ребенка и кажутся не то восковыми, не то выто­ченными из тонкой кости.

— Ну что же, Алексеич, иди, оправься с дороги, — говорит Антон.

К топчану подходят жена Антона, крепкая, красивая, еще не старая женщина, и двое ребят — младшие дети Антона. Старшего сына дома нет: он на работе в колхо­зе — ударник. 

Меня гостеприимно уводят в избу.

День ведренный. Осеннее солнце начинает клониться к горизонту, но в затишье пригревает, как летом. На небе редко увидишь облачко...

83

 

Эх, хорошо бы высохшей земле обильно напиться влаги: так нужна она для осеннего сева! Каждая капля — зо­лотое зерно ржи. Но не так велика беда, если дождик и подождет два дня, пока не пройдет уборка, пока не за­кончат срочную молотьбу. Сейчас напряженно кипит в колхозе работа.

Антон охвачен общим настроением. Я чувствую его беспокойство. Вынужденное бездействие для него пытка.

— Не побывать лм нам, Алексеич, на току? — спра­шивает он.

Жена Антона подкатывает к топчану оборудованный старшим сыном деревянный стул на колесиках. Мы берем Антона на руки, как маленького ребенка, и усаживаем в немудрящую повозку. Я подталкиваю повозку сзади. Же­лезные колеса тяжело скрипят. Извозчик, с которым я приехал, берется за рычажок, прикрепленный к передней оси, и мы осторожно шагаем по неукатанной дороге.

Я думаю о многом. Мысли причудливо кружатся в голове. Невольно вспоминается тургеневский рассказ «Живые мощи», читанный еще в детстве. Встает образ Лукерьи. Какая, однако, пропасть лежит между той эпохой и настоящей! Лукерья и Антон, что между ними общего?

Мне вдруг становится радостно и легко от сознания того нового, чего до сих пор никогда не бывало в истории человечества. Антон больной, почти умирающий, не «вы­был из строя», как жаловался утром, не утратил связи с действительностью, с массами, а сохранил энтузиазм и волю к жизни.

На спуске с горы повозку встряхивает — это вызывает у Антона боль, но он почти не замечает ее, он весь сосре­доточен на открывшейся перед ним картине.

Мы на току. Пара лошадей кружит зубчатую шестерню молотилки. Бабы и девки сгребают мякину, и от нее кверху поднимается прозрачное облачко пыли. Антон жадно набирает грудью воздух и шутливо кричит, на­сколько хватает голоса:

— Сми-иррно!

  Здо-орово, председатель! 

Поворачивая голову к Антону, но не прерывая работу,, дружно отвечают все на приветствие. Антон — не предсе­датель, даже не член правления колхоза, но его знают:

84

 

и любят, его уважают... И на просветлевшем лице Антона рассыпается улыбка радости.

Под лучами солнца, в людском гомоне, в красоте при­роды и труда — так хорошо вокруг!

— Дружней, ребятки, дружней! Не то расчет всем дам, шутливо грозится Антон.

У одного из ометов группа отдыхающих женщин ап­петитно ест яблоки. К колхозу перешел сад, и в нынеш­нем году — большой урожай яблок. Антон бурлит:

— Эй, молодки! Вы чего отстаете?

— Наведи, Антон, порядок! Построже на них!... — подбадривает его погонщик лошадей.

— Есть! — смеется Антон. — Коли я сим не работаю, то хотя бы за порядком понаблюду.

Мы проводим на току около часа. Антон счастлив и напоминает мне того прежнего неутомимого Антона, кото­рого я знал в течение многих лет.

 

III

И вот эпилог.

Настоящий очерк был написан вчерне, вскоре после свидания с Антоном. В конце 1930 или начале 1931 гг. я сговорился с редактором К. С. Еремеевым относительно помещения этого очерка в журнале «Красная дата».

Но зимою 1931 года случайно встречаюсь в Москве с одним из колхозников Спасско-Александровского. И пер­вым делом...

  Как Антон?

Товарищ безнадежно махнул рукой.

Плохо!

И он сообщил мне печальную новость. За последнее время физические мучения Антона увеличились, болезнь усилилась настолько, что он совершенно не мог обходить­ся без посторонней помощи. Он попросил подвесить к кольцу на потолке веревочные вожжи, чтобы в случаях надобности приподниматься при помощи собственных рук, не беспокоя близких. Просьбу исполнили. А в одну из мучительных ночей Антон повесился на вожжах.

Я был совершенно ошеломлен, никак не мог принять ни сердцем, ни мыслью этого поразительного факта, не вязавшегося никак с моими представлениями об Антоне.

85

 

Происшедшее казалось мне невероятным, невозможным. Все, что я написал об Антоне и еще хотел написать, те­перь, мне казалось, потеряло всякий смысл, стало ненуж­ным.

Эх, Антон! Как мог ты, старый революционер, энту­зиаст, решиться на такое неоправданное в отношении себя и других дело?

Я ходил, как человек, потерявший ариаднину нить в. лабиринте своих художественных образов и исканий. Ду­мал: надо съездить на место, выяснить подробности.

И в то же время я сомневался. Что дадут мне детали, когда непонятно самое главное?...

Но вот однажды, после разговора об Антоне с его братом Герасимом; секретарем ячейки Стениным и дру­гими товарищами, мне пришла мысль: а ведь Антон ос­тался бы жив, если бы он был коммунистом. Я почувство­вал, что в этой мысли заключается большая доля правды, вспомнил его слова: «Не выколосилась моя жизнь».

Потом, читая о писателе-орденоносце Николае Островском, я ясно представил то, что творчески искал так дол­го.

Да, это несомненно. Если бы Антон был коммунистом, он остался бы жив. Я говорю не о формальной принад­лежности к партии, а о глубоком проникновении, глубо­ком освоении партийного мировоззрения.

Николай Островский! Он также испытал моменты мучительных переживаний... И в лице героя Павла Корчагнна, пораженного слепотой, невольно думал: «Если действительно нет больше возможности продвижения вперед, если все, что проделано для возврата к работе, слепота зачеркнула и вернуться в строй уже невозможно — нужно кончать».

Но Островский нашел в себе силы спросить:

— Все ли сделал ты, чтобы вырваться из железного кольца, чтобы вернуться в строй, сделать свою жизнь по­лезной?

Николай Островский — достойный и лучший член пролетарской семьи, закаленный боец комсомола. 

А Антон? 

У него не хватило сил преодолеть эту стихию. А одновременно с тем сама окружающая его среда была еще не настолько организованна, чтоб поддержать его.

86

 

Вот разгадка самовольного ухода Антона из жизни.

Смерть Антона ужасна.

Смерть Николая Островского величественно трагична. Миллионы граждан нашей страны ощутили в своем серд­це любовь, скорбь и почтение к безвременно сгоревше­му герою, сотни тысяч прошли в траурном зале Дома писателей мимо, гроба, утопавшего в цветах и венках, чтобы запечатлеть в своей памяти на всю жизнь строгое лицо с глубокими затененными впадинами навеки закры­тых глаз.

Две жизни — две смерти. Они различны, но пусть над трупами товарищей горит пламенная ненависть к гнету прошлого и растет светлая вдохновляющая вера в ново­го — коммунистического — Человека.

________________________________________
Опубликовано: Богданов А. А. В старой Пензе.
Пензенское книжное издательство, 1958. — 104 с. — с. 78-87.
________________________________________

 

 

Добавить комментарий


хостинг KOMTET